Неточные совпадения
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу.
Не только скоромного,
не возьму рыбы в рот!
не постелю
одежды, когда стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда
не снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену;
не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.
На биваке Дерсу проявлял всегда удивительную энергию. Он бегал от одного дерева к другому,
снимал бересту, рубил жерди и сошки, ставил палатку, сушил свою и чужую
одежду и старался разложить огонь так, чтобы внутри балагана можно было сидеть и
не страдать от дыма глазами. Я всегда удивлялся, как успевал этот уже старый человек делать сразу несколько дел. Мы давно уже разулись и отдыхали, а Дерсу все еще хлопотал около балагана.
Я спешно стал
снимать с него верхнюю
одежду. Его куртка и нижняя рубашка были разорваны. Наконец я его раздел. Вздох облегчения вырвался из моей груди. Пулевой раны нигде
не было. Вокруг контуженого места был кровоподтек немногим более пятикопеечной монеты. Тут только я заметил, что я дрожу, как в лихорадке. Я сообщил Дерсу характер его ранения. Он тоже успокоился. Заметив волнение, он стал меня успокаивать...
«Проезжие торговцы коней хотят попоить», — думает Абрам, но видит, что один из них, человек еще
не старый, по виду и
одежде зажиточный,
сняв шапку, тихою поступью подходит к Абрамову дому и перед медным крестом, что прибит на середке воротной притолоки, справляет уставной семипоклонный начáл.
Он вынул еще по дороге к трупу из ножен висевший у него на поясе кинжал и, подойдя к мертвецу, стал спокойно и осторожно разрезать на нем
одежду, чтобы
не тратить времени
не раздевание трупа. Шинель на покойном была только накинута, Талицкий разрезал пальто, сюртук и остальное. Для того, чтобы
снять разрезанные лоскутки
одежды, ему приходилось осторожно приподнимать труп, поворачивать его и даже иногда ставить прямо на ноги.
Синтянина начала быстро
снимать верхнюю
одежду, чтобы
не входить к больной в холодном платье.
Точно его оголили всего, как-то необыкновенно оголили —
не только
одежду с него
сняли, но отодрали от него солнце, воздух, шум и свет, поступки и речи.
— Как же тебя в Питер принесло? Уж
не на бесовское ли игрище, что твоя товарка так нарядна! Мы уж со внучками досыта налюбовались звездочками на ее
одежде, точно с господнего неба
сняла.
Достигнув того места на конце площадки, куда обыкновенно причаливались лодки, Ваня увидел, что челнока
не было. Никто
не мог завладеть им, кроме Гришки. Глеб пошел в Сосновку, лежавшую, как известно, на этой стороне реки. На берегу находилась одна только большая четырехвесельная лодка, которою
не мог управлять один человек. Ваня недолго раздумывал.
Снять с себя
одежду, привязать ее на голову поясом — было делом секунды; он перекрестился и бросился в воду.
— О! тогда я твоя. Бери меня, мою душу, мою жизнь. Видишь, на мне траурная
одежда. Для тебя
сниму ее, потревожу прах отца, пойду с тобою в храм Божий и там, у алтаря его, скажу всенародно, что я тебя люблю, что никого
не любила кроме тебя и буду любить, пока останется во мне хоть искра жизни.
Не постыжусь принять имя Стабровского, опозоренное изменою твоего брата.
Бенни решительно
не знал, что ему предпринять с этим дорогим человеком: оставить его здесь, где он лежит, — его могут раздавить; оттащить его назад и снова приставить к стене, — с него
снимут ночью и сапоги, и последнюю
одежду. К тому же, мужик теперь охал и жалостно стонал.
Едем мы тихо: сначала нас держали неистовые морозные метели, теперь держит Михайло Иванович. Дни коротки, но ночи светлы, полная луна то и дело глядит сквозь морозную мглу, да и лошади
не могут сбиться с проторенной «по торосу» узкой дороги. И однако, сделав станка два или три, мой спутник, купчина сырой и рыхлый, начинает основательно разоблачаться перед камельком или железной печкой, без церемонии
снимая с себя лишнюю и даже вовсе
не лишнюю
одежду.
Было в нем что-то густо-темное, отшельничье: говорил он вообще мало,
не ругался по-матерному, но и
не молился, ложась спать или вставая, а только, садясь за стол обедать или ужинать, молча осенял крестом широкую грудь. В свободные минуты он незаметно удалялся куда-нибудь в угол, где потемнее, и там или чинил свою
одежду или,
сняв рубаху, бил — на ощупь — паразитов в ней. И всегда тихонько мурлыкал низким басом, почти октавой, какие-то странные, неслыханные мною песни...
Не прошло полчаса, выходит Безрукой с заседателем на крыльцо, в своей
одежде, как есть на волю выправился, веселый. И заседатель тоже смеется. «Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а между прочим, вины за ним
не имеется». Жалко мне, признаться, стало — тоска. Вот, мол, опять один останусь. Только огляделся он по двору, увидел меня и манит к себе пальцем. Подошел я,
снял шапку, поклонился начальству, а Безрукой-то и говорит...
Однажды в знойный летний день, когда было так жарко, что даже солнце тяжело задремало в небе и
не знало потом, куда ему надобно идти, направо или налево, заснула старая Барбара. Молодая Мафальда,
сняв с себя лишнюю
одежду и оставив себе только то, что совершенно необходимо было бы даже и в раю, села на пороге своей комнаты и печальными глазами смотрела на тенистый сад, высокими окруженный стенами.